— У вас нет доказательств исключительности ее воображения.
— Мое доказательство состоит в категоричности ее отрицания. В том, как она нервничает при каждом упоминании слова «воображение». И в полках с книгами, которые ломятся под тяжестью такого множества научных текстов, что вот-вот рухнут. Все это свойственно человеку, который перенес жестокое наказание или был замучен догмами и исправительными мерами, после чего изобрел ловушки и шипы, чтобы парировать обвинения в слабости и порочности.
— Ваши собственные книжные шкафы тоже стонут под тяжестью научных текстов.
— Разумеется. Я старый заплесневелый профессор, давно потерянный для надежды.
— Вы считаете, что молодой женщине неприлично проявлять интерес к реальности мира, — так, что ли?
— Напротив, я нахожу это восхитительным. Но в ее возрасте соблюдать такую строгую дисциплину, которая лишала бы угрожающих нюансов и эмоций даже сны… Разумеется, мне кажется, это свидетельствует о неестественном подавлении.
— Но вы не имеете права утверждать, будто сны никак не отразились на ее состоянии. Они вконец измучили ее.
— Да, но только как отстраненного наблюдателя. В этом-то все дело: ей так стыдно за собственные сны, что она может терпеть их, только выступая в них объектом, человеком, поступки которого она наблюдает со стороны, будто ваши или мои. Далее: реальность вне снов, которую сконструировала для себя Эвелина, такая безвкусная, что она лишила себя способности к творчеству и может только шить детские куклы. И этот образ она бережет, как пламя свечи в грозу, демонстрируя миру его жалкую простоту, не оскверненную ни одним извращением.
— Опять ее гигантское воображение.
Макнайт проигнорировал это скептическое замечание.
— Я думаю, крепость, в которой оно содержится, была возведена примерно в то время, когда она покинула приют — «туго перевязанный сверток». Может быть, фундамент был заложен и раньше — я, конечно, подозреваю, что ей там было несладко, — но затем, в какой-то решающий момент, она построила башню, чтобы похоронить воображение так глубоко, под такими мощными плитами, что теперь оно неизбежно восстает, просачиваясь в щели этой камеры, с силой вырывается на открытый воздух, где, к ужасу и стыду Эвелины, ему невозможно поставить преграды, и стало таким же явным, как и демон, что терроризирует улицы Эдинбурга.
— Это абсурдно, — сказал Канэван.
— Ce Grand Trompeur, — не смущаясь, продолжал Макнайт. — Этот эвфемизм используется для обозначения демона разрушения — разума. Человекоубийца от начала — библейское обозначение Сатаны. Не понимаете? Убийца говорит не о своих жертвах. Он говорит о себе. На языке, который могут понять только люди, подобные нам. На языке, который приглашает нас найти его.
Канэван подумал и все-таки возразил:
— А гонитель невинных? Таких слов в Библии нет.
— В таком сочетании — нет. Но «persecutor» и «innocens» встречаются отдельно друг от друга почти во всех книгах — от Бытия до апокрифов. И мне трудно считать самонадеянным утверждение, что если нам удастся найти это сочетание, то оно окажется еще одним обозначением дьявола. Все постыдные, неконтролируемые желания, похороненные Эвелиной, понимаете, нужно назвать по имени. А ведь выбирать приходится среди такого множества, не так ли? — Макнайт таинственно улыбнулся. — Скажите, что вам известно об имени Люцифер?
Канэван заволновался:
— Прежде всего мне нужно знать, имеем ли мы дело с невинной женщиной или с самим дьяволом.
— Мы имеем дело с человеческим существом по имени Эвелина и с дьяволом, который живет в каждом из нас. Первобытный инстинкт, фундаментальная составляющая эволюции. Это существо дышит воздухом такого богатого, с такой силой подавленного воображения, что стало воплощением ненависти.
— Абсурд, — повторил Канэван. — Я еще и еще раз повторяю это.
Макнайт был терпелив:
— А я еще раз спрашиваю — что вам известно об имени Люцифер?
Канэван вздохнул.
— Люцифер, — ответил он, не улавливая связи, — одно из множества имен, данных дьяволу.
— Уверен, хороший теолог мог бы ответить и получше.
— Впервые его произнесли ранние христиане, — монотонно заговорил ирландец, — а потом ввел в оборот снятой Иероним. Этим именем обычно называют дьявола до падения с небес.
— Да — до падения восхитительный серафим, самый блестящий и стремительный посланец Бога; воплощение безудержных амбиций. Но вы до сих пор не сказали, что же значит само имя.
— Имя Люцифер встречается в Писании всего один раз, у Исаии. Это перевод еврейского «heilel», что значит «распространяющий свет».
Макнайт одобрительно кивнул.
— А на латыни?
— «Носитель света».
— Да. «Носитель света». «Переносчик огня». «Распространяющий первоматерию мироздания». — Макнайт многозначительно поднял брови. — Итак, я спрашиваю вас, разве Эвелина всего-навсего не дала ему правильное имя?
Фонарщик. Канэван понял и похолодел.
Несколько секунд он не мог произнести ни слова, подыскивая контраргумент и тщетно пытаясь опрокинуть эту логику.
— Но…
Но позже он даже не вспомнит, что говорил. Он словно в тумане следил, как Макнайт развивал какую-то запутанную метафизическую мысль, хотя, честно говоря, ему было крайне трудно сосредоточиться. Ибо при всем сходстве между современной философией и современной теологией была существенная разница между Люцифером профессора — порочным инстинктом и его собственным — князем тьмы. Его преследовал образ измученной и невинной Эвелины, и он снова и снова говорил себе, что абсурдно думать, будто обладательница такого лица, которое он в памяти уже покрыл позолотой, может таить в себе невыразимое зло. И наконец, он был слишком напуган, осознав, чьим адвокатом выступает, и слишком смущен тем, что уже не отрицает ее соучастия, которое действительно было только вопросом степени.