— Милленхолл недалеко, — бодро сказал Эйнсли. — Тебе там очень понравится, Эви. Но я бы хотел сделать тебе сюрприз.
Он достал клетчатый шарф и со смешком, будто играя, завязал ей глаза. Однако даже мрак не мог поставить заслон ее воображению.
— Мы выезжаем на сельскую дорогу, — волнуясь, сказала она, когда колеса покатились по грунтовому покрытию. — Сверху свисают ветви деревьев. Это платаны — я чувствую их запах.
Эйнсли только смеялся.
— А вот каштаны. Заросли утесника пахнут медом.
— Твое воображение прекрасно служит тебе, Эви.
Она слышала дроздов, скворцов, других странных лесных птиц. Чувствовала нежную тень покачивающихся ветвей, вдыхала воздух, окрашенный древесным дымом и едким запахом бумажных фабрик. Она опьянела.
Заскрипели ворота, экипаж притормозил и сделал круг по большому двору. Эйнсли провел ее по каменным плитам, затем они миновали плохо смазанные двери, и ее понесли на руках вверх, в комнату, пахнущую недавно поднятой пылью. Здесь он опустил ее на пол, закрыл дверь и развязал глаза.
Эвелина увидела комнату, все убранство которой составляли умывальник, стул и недавно взбитая кровать. Плотные ставни не пропускали света, он пробивался лишь через заледенелое окно фронтона. Но она решила, что это покои принцессы.
— Тебе правится, Эви?
Она энергично кивнула, ей трудно было созерцать подобную роскошь.
— Важно, чтобы ты как можно скорее обжилась здесь, — сказал Эйнсли. — А когда придет время, мы отправимся в путешествие. Поплывем на пароходе, пойдем на лисью охоту и поедем на поезде. Хочешь, Эви?
Она решила, что лучше и быть не может.
— Потом, — улыбаясь, прибавил он. — Когда поправится мама.
Он запер за собой дверь, и Эвелина затрепетала при мысли о том, что наконец-то упадет в объятия женщины, бросившей ее как репку на холодных ступенях сиротского приюта.
Однако долгое время она не видела ничего, кроме стен комнаты, обитых деревянными панелями. Два раза в день Эйнсли приносил ей кипяток и горячую еду, заговаривал ее рассказами о своих путешествиях и военной службе. Он говорил, что большую часть жизни прожил в Лондоне, много путешествовал, торговцем плавал от Бомбея до Явы, под Севастополем его ранило шрапнелью в лицо, а когда он служил в королевском стрелковом полку на Золотом Берегу в Западной Африке, то, как Крысолов, играл на волынке обезьянам.
Он принес ей акварель и чернила и попросил что-нибудь нарисовать, а поскольку ей больше нечем было заняться, трудилась она не покладая рук. Эйнсли очень нравились все ее рисунки, особенно те, где был изображен немолодой господин в треуголке, синей фланелевой куртке и сером кашне.
— Кто это, Эви?
Она ответила, что это Светлячок.
— Ты знаешь этого человека?
— Я никогда его не видела, — ответила она.
В рисунке она соединила все самое интересное — заостренную бородку старого доктора, лечившего девочек приюта, изумрудные глаза рабочего, костюм угольщика.
Эйнсли задумался.
— А этот Светлячок… ты думаешь, он действительно может гулять по всем этим удивительным городам, что ты нарисовала?
— Он может дойти куда угодно.
Эйнсли посоветовал ей отправить фонарщика в самые фантастические места — в сказочный замок, волшебный лес или, например, на крылатом коне перенести его через водопад. Каждый вечер он забирал рисунки и возвращал их только если она просила что-нибудь исправить; их будто готовили для выставки, которую должна посетить королева.
Заточение — а это все-таки оказалось заточение — было ей не в новинку, кровать мягкой и просторной, еды много, у нее появились новые нижние юбки, она окрепла. Как-то Эвелина обнаружила, что одна из досок ставней отходит, и иногда рассматривала в щель заросшее сорняками и чертополохом кладбище, находившееся по соседству, и внешний двор, куда часто въезжали телеги, груженные мебелью. Дом спешно обставлялся. В ее комнату Эйнсли принес зеркало, платяной шкаф и рисунок со зверинцем.
— Мама скоро поправится, — говорил он ей, — и мы отправимся в далекое путешествие, в те чудесные города, что ты нарисовала для Светлячка.
В тот же день она увидела, как подъехала двуколка и на крыльцо поднялась весьма симпатичная женщина с песочного цвета волосами. Эйнсли встретил ее теплой улыбкой и шепотом, и Эвелина, отвернувшись от окна, заволновалась при мысли о том, что, возможно, впервые увидела свою мать.
Но когда Эйнсли зашел к ней вечером, вид у него был похоронный.
— Мы с тобой сейчас спустимся вниз, Эви, — прошептал он, — веди себя смирно и почтительно. Мама, как я уже говорил, очень больна и может не узнать тебя.
Она видела эту женщину в окно — Эвелина не сомневалась в этом, — но, подойдя ближе, заметила неестественную белизну, темные глубокие морщины и очень бледные губы. Заключая Эвелину в свои паучьи объятия, женщина дрожала, и от нее пахло пудрой и воском.
— Дай мне посмотреть на тебя, Эви, — прокаркала она и притянула лицо дочери, рассматривая ее близорукими глазами. — Ты сможешь когда-нибудь простить меня? — умоляла она. — Ты думаешь, это возможно?
И хотя Эвелина плохо знала, какие формы может принимать раскаяние, и не хотела допускать даже мысли об обмане, она не почувствовала в голосе матери ни настоящей любви, ни истинного горя, и, когда уходила, сердце ее было в смятении.
Позже Эйнсли обнаружил отходившую доску и закрасил окно снаружи.
Прибавилось мебели. Она слышала новые голоса, раздраженное бормотание, как-то раз женский голос повысился до негодования. Однажды вечером Эйнсли появился с виноватым видом.